— Вы — женщина? — повторила Консуэло, с изумлением глядя на худую, но тонкую и белую, действительно женскую руку, которая во время этой речи сжимала ее собственную.
— Этот маленький, хилый и немощный старик, — продолжал загадочный исповедник, — это изможденное, больное существо, чей угасший голос уже не имеет пола, — женщина, сломленная скорее горем, болезнями и тревогами, нежели годами. Мне всего шестьдесят лет, Консуэло, хотя в этой одежде — я ношу ее лишь тогда, когда исполняю обязанности «Невидимого», — у меня вид дряхлого восьмидесятилетнего старца. Впрочем, даже и в женском платье я тоже кажусь древней старухой. А ведь когда-то я была высокой, сильной, красивой женщиной с величественной осанкой. Но уже в тридцать лет я сделалась сгорбленной и трясущейся, такой, какой вы меня видите сейчас. И знаете ли вы, дитя мое, в чем причина этого преждевременного увядания? Она в том несчастье, от которого я и хочу уберечь вас. В неполном чувстве, в несчастном браке, в невероятном напряжении мужества и смирения, на десять лет приковавших меня к человеку, которого я уважала и почитала, но любить которого была не в состоянии. Мужчина не мог бы вам сказать, в чем состоят священные права и истинные обязанности женщины, когда речь идет о любви. Они создали свои законы и суждения, не советуясь с нами. Однако я нередко излагала свои мысли по этому поводу моим собратьям, и у них хватало мужества и добросовестности выслушивать меня. И все-таки мне было ясно, что, если я не добьюсь непосредственного общения с вами, они не подберут ключ к вашему сердцу и, быть может желая упрочить ваше счастье, восстановив добродетель, осудят вас на вечную муку, на унижение вашего достоинства. Ну, а теперь откройте мне полностью ваше сердце. Скажите, этот Ливерани…
— Увы, я его люблю, этого Ливерани, тут нет сомнения, — ответила Консуэло, поднося к губам руку таинственной сивиллы. — Его присутствие внушает мне еще больший страх, чем присутствие Альберта, но как непохож этот страх на тот и сколько в нем странного наслаждения! Его объятия влекут меня, как магнит, а, когда его уста прикасаются к моему лбу, я попадаю в иной мир, где мне дышится, где живется совсем по-иному.
— Если так, Консуэло, ты должна любить этого человека и забыть того. С этой минуты я провозглашаю твой развод — таков мой долг, таково мое право.
— Несмотря на все что вы мне сказали, я не могу принять вашего приговора, не повидавшись с Альбертом, не услышав от него самого, что он отказывается от меня без печали и возвращает мне слово без презрения.
— Либо ты все еще не знаешь Альберта, либо боишься его. Зато я знаю его, у меня есть на него еще большие права, чем на тебя, и я могу говорить от его имени. Мы здесь одни, Консуэло, и мне не запрещено полностью открыться тебе, хоть я и принадлежу к верховному судилищу, к числу тех, кого не знают ближайшие их ученики. Но мы обе сейчас в исключительном положении. Взгляни же на мое поблекшее лицо и скажи, не кажется ли оно знакомым тебе.
С этими словами сивилла сняла маску и фальшивую бороду, круглую шапочку и накладные волосы, и Консуэло увидела женское лицо, правда изможденное и старое, но несравненной красоты линий, лицо с неземным выражением доброты, печали и силы. Эти три столь различные и столь редко сочетающиеся в одном и том же существе душевные свойства читались в высоком лбе, в материнской улыбке и в глубоком взгляде незнакомки. Форма головы и нижняя часть лица говорили о некогда могучей энергии, но следы перенесенных страданий были более чем заметны, и нервная дрожь заставляла слегка трястись эту прекрасную голову, напоминавшую голову умирающей Ниобеи или, скорее, голову Девы Марии, лежащей в изнеможении у подножия креста. Седые волосы, тонкие и гладкие, как шелк, разделенные прямым пробором и слегка начесанные на виски, завершали благородное своеобразие этой удивительной головы. В то время женщины пудрили, завивали и зачесывали волосы назад, смело открывая лоб. Сивилла же подобрала свои самым незатейливым образом, и такая прическа, менее всего мешавшая ей при ее мужском одеянии, как нельзя более гармонировала с овалом и выражением ее лица, хотя сама она совсем не заботилась об этом. Консуэло долго смотрела на нее с уважением и восторгом и вдруг, схватив обе ее руки, изумленно вскричала:
— Боже мой! Как вы похожи на него!
— Да, я похожа на Альберта, или, вернее сказать, Альберт поразительно похож на меня. Но разве ты никогда не видела моего портрета?
И, заметив, что Консуэло силится что-то припомнить, она добавила, желая ей помочь:
— Ныне я лишь тень этого портрета, но прежде он походил на меня настолько, насколько может произведение искусства приблизиться к оригиналу. На нем была изображена молодая, здоровая, блистающая красотой женщина в корсаже из золотой парчи, унизанном цветами из драгоценных камней, в пурпурном плаще, с черными волосами, ниспадавшими локонами на плечи и украшенными рубинами и жемчугами. В таком наряде была я более сорока лет назад, на другой день после моей свадьбы. Я была красива, но это продолжалось недолго, ибо в душе у меня уже тогда царила смерть.
— Портрет, о котором вы говорите, находится в замке Исполинов, в комнате Альберта, — побледнев, сказала Консуэло. — Это портрет его матери. Он почти не знал ее и все же боготворил… В минуты экстаза ему казалось, что он видит и слышит ее. Очевидно, вы близкая родственница благородной Ванды фон Прахалиц и поэтому…
— Ванда фон Прахалиц — это я, — ответила сивилла уже более твердым голосом. — Я мать Альберта и вдова Христиана Рудольштадта. Я происхожу из рода Яна Жижки, поборника Чаши. Я свекровь Консуэло, но отныне хочу быть только ее другом или приемной матерью, ибо Консуэло не любит Альберта, а Альберт не должен быть счастлив ценой несчастья своей подруги.