Графиня Рудольштадт - Страница 144


К оглавлению

144

Здоровье его, по-видимому, совершенно восстановилось, и теперь уже не только моя материнская нежность помогала ему бороться с его несчастной страстью. Маркус и другие руководители нашего ордена с увлечением посвящали его в тайны нашего дела. Он находил тихую и грустную радость в этих широких планах, в дерзких мечтах, а главное — в долгих философских беседах. Правда, взгляды его не всегда совпадали со взглядами его благородных друзей, зато он чувствовал их духовную близость во всем, что касалось глубоких и пылких чувств — таких, как любовь к добру, к справедливости, к истине. Стремление к идеалу, которое так долго заглушали и подавляли в нем узкие и мелкие страхи его семьи, нашло наконец благодатную почву для развития, и здесь, встречая то поддержку, то откровенные и доброжелательные возражения со стороны окружавших его людей, он обрел ту живительную атмосферу, в которой мог дышать и действовать, несмотря на снедавшую его тайную печаль. Альберт — человек глубокого метафизического ума. Его никогда не прельщало суетное существование, где черпает пищу эгоизм. Он создан для созерцания самых высоких истин и для претворения в жизнь самых суровых добродетелей. Но в то же время благодаря совершенной нравственной красоте, весьма редкой у мужчин, он наделен необычайно нежной и любящей душою. Одно милосердие не удовлетворяет его, ему нужны привязанности. Любовь его распространяется на всех, и тем не менее он ощущает потребность сосредоточить ее на отдельных лицах. Преданность доходит у него до фанатизма, но в его добродетели нет ничего жестокого. Любовь окрыляет его, дружбе он отдается целиком, и его жизнь — это плодотворный неисчерпаемый источник благоговения перед абстрактным понятием, которое он называет человечеством, и перед отдельными существами, к которым он питает нежность. Словом, его благородное сердце является очагом любви — все высокие страсти находят там приют и живут, не зная соперничества. Если бы возможно было представить себе божество в виде смертного и бренного существа, я осмелилась бы сказать, что душа моего сына — это прообраз мировой души, именуемой Богом.

Вот почему Альберт — это слабое человеческое создание с его широкими стремлениями и ограниченными возможностями — не мог жить в доме своих родных. Не люби он их так пылко, он мог бы, обитая вместе с ними, устроить себе другую, обособленную жизнь, создать собственную веру — могучую и спокойную, отличную от их веры и снисходительную к их безобидному ослеплению, но это потребовало бы от него известной холодности, которая была так же для него невозможна, как невозможна была она когда-то для меня самой. Он не мог жить, разобщив ум и сердце, и с тоской, с отчаянием искал точек соприкосновения и общности взглядов с этими дорогими для него людьми. Вот почему, стоя один перед глухой стеной их католического упорства, их социальных предрассудков, их ненависти к религии равенства, он разбился, стеная, об их железную грудь и увял, как растение, лишенное влаги, призывая дождь с неба, который даровал бы ему что-то общее с теми, кого он любил. Устав одиноко страдать, любить, верить и молиться, он решил, что нашел жизнь в вас, и, когда вы приняли и разделили его взгляды, он обрел спокойствие и рассудок. Но вы не разделили его чувства, и разлука с вами неминуемо должна была погрузить его в еще более глубокое и более невыносимое одиночество.

Его вера, которую постоянно отрицали и опровергали, превратилась для него в невыносимую пытку. Ум его стал мешаться. Не имея родственной души, которая могла бы помочь ему укрепиться в самом важном и существенном, что оставалось в его жизни, он вынужден был уступить смерти.

Когда же он встретил сердца, способные его понять и сочувствующие ему, всех нас поразила его мягкость в спорах, его терпимость, доверчивость, скромность. Зная его прошлое, мы опасались найти в нем чрезмерную суровость, излишнюю настойчивость в отстаивании собственных взглядов, резкость, простительную для человека с пылким и убежденным сердцем, но способную помешать его собственному совершенствованию и повредить такому союзу, как наш. Он удивил нас ясностью души и прелестью обхождения. Возвышая и окрыляя нас своими беседами и поучениями, сам он был убежден, что все, что дает нам, заимствовал у нас. Здесь он быстро сделался предметом всеобщего и безграничного уважения, и вы не должны удивляться, что столько людей стараются вернуть вас ему, — ведь его счастье стало предметом соединенных усилий, настоятельной потребностью каждого, кто соприкоснулся с ним хотя бы на короткое время.

XXXVI

— Однако жестокий жребий нашего рода еще не завершился. Альберту суждено было продолжать страдать, его сердцу суждено было вечно истекать кровью из-за семьи, которая не была виновна в его несчастьях, но которую злой рок почему-то приговорил постоянно разбивать его жизнь и самой страдать из-за него. Как только силы Альберта окрепли, мы сообщили ему прискорбную весть о смерти его почтенного отца, происшедшей вскоре после его собственной: ничего не поделаешь, мы вынуждены воспользоваться этим странным выражением, чтобы охарактеризовать столь странное событие. Альберт оплакивал отца с нежной, горячей грустью и с твердой уверенностью в том, что, уйдя из жизни, тот не попадет в небытие католического рая или ада. К его скорби примешивалась даже какая-то торжественная радость, ибо он надеялся, что этот чистый, достойный награды человек найдет после смерти иную, лучшую жизнь. Поэтому гораздо сильнее, нежели кончина отца, его удручало одиночество, в каком остались другие его родственники — барон Фридрих и канонисса Венцеслава. Он упрекал себя за то, что вдали от них находит утешения, которыми не может поделиться с ними, и решил вернуться к ним на некоторое время, открыть тайну своего выздоровления, своего чудесного воскресения из мертвых и сделать их жизнь по возможности счастливой. Альберт не знал об исчезновении своей кузины Амалии, которое произошло в то время, когда он болел в Ризенбурге, и которое от него постарались скрыть, чтобы избавить от лишнего огорчения. Мы тоже сочли излишним сообщать ему об этом. Нам не удалось уберечь мою несчастную племянницу от прискорбного увлечения, а, когда мы собирались наказать ее обольстителя, менее терпимое самолюбие саксонских Рудольштадтов опередило нас. Они тайно захватили Амалию на прусской земле, где она надеялась найти приют, отдали ее на волю жестокого короля Фридриха, и этот монарх доказал им свою благосклонность, заключив молодую девушку в крепость Шпандау. Она промучилась там около года, ни с кем не видясь, и еще должна была почитать себя счастливой, что секрет ее позора строго охранялся великодушным тюремщиком-монархом.

144