Когда Цыганка умолкла, учитель выразил Трисмегисту свое глубокое почтение и, пользуясь этой минутой, начал с жаром расспрашивать его об истине, рассказав, сколько сам он учился, размышлял и страдал, чтобы ее найти. Я же, словно околдованный, продолжал стоять на коленях у ног Цыганки. Не знаю, осмелюсь ли поделиться с вами тем, что происходило в моей душе. Эта женщина, несомненно, годилась мне в матери, но от нее все еще исходило какое-то очарование. Несмотря на уважение, которое я питаю к ее супругу, несмотря на ужас, который я бы испытал при одной мысли, что могу забыть об этом уважении, я чувствовал, что вся душа моя рвется к ней с таким пылом, какого никогда не внушали мне ни расцвет молодости, ни обаяние роскоши. О, если бы я мог встретить такую женщину, как эта Цыганка, и посвятить ей всю жизнь! Но надежды нет, и теперь, когда я знаю, что никогда больше ее не увижу, в глубине моего сердца таится отчаяние, словно кто-то открыл мне, что для меня нет на земле другой женщины, которую я мог бы полюбить.
Цыганка даже не замечала меня. Она слушала Спартака и была поражена его пламенной, искренней речью. Трисмегист тоже был растроган. Он пожал ему руку и усадил на камень рядом с собой.
— Молодой человек, — сказал он, — ты пробудил во мне воспоминания о моей прежней жизни. Мне показалось, что я слышу самого себя, — именно так говорил я, когда был в твоем возрасте, с жаром умоляя людей зрелых и опытных открыть мне науку добродетели. Вначале я решил не говорить тебе ничего. Я не сомневался ни в уме твоем, ни в честности, но не был уверен в твоем простодушии и в пламени твоего сердца. К тому же я не считал себя способным вновь передать на том языке, каким говорил прежде, те мысли, какие впоследствии привык выражать посредством поэзии искусства, посредством чувства. Твоя вера победила, она сотворила чудо, и я убедился, что должен говорить с тобой. Да, — добавил он через несколько минут, показавшихся нам целой вечностью, ибо мы боялись, как бы вдохновение не оставило его, — да, теперь я узнаю тебя! Я помню тебя! Когда-то я видел тебя и любил. Я трудился вместе с тобой в какой-то другой фазе моего прежнего существования. Твое имя гремело среди людей, но я забыл его и помню только твой взгляд, твои речи и душу, от которой с трудом оторвалась моя душа. Теперь я лучше читаю в будущем, нежели в прошлом, и грядущие столетия часто представляются мне столь же светлыми, как те дни, что мне осталось прожить в нынешней моей оболочке. Так вот, я говорю тебе — ты будешь велик еще в этом веке и свершишь великие дела. Тебя будут порицать, обвинять, чернить, ненавидеть, бесчестить, преследовать, гнать… Но твоя идея переживет тебя, приняв другие формы, и ты взбудоражишь существующие ныне явления с огромным размахом, ты осуществишь гигантские замыслы, о которых мир не забудет и которые, быть может, нанесут последний удар общественному и религиозному деспотизму. Да, ты прав, стремясь действовать в обществе. Ты повинуешься своей судьбе — другими словами, своему вдохновению. И это проясняет для меня все. То, что я чувствовал, когда слушал тебя, та доля твоих надежд, которую ты сумел мне внушить, является великим доказательством осуществимости твоей миссии. Иди же, действуй, трудись. Небо избрало тебя зачинщиком разрушения. Разрушай и уничтожай — вот твоя задача. Чтобы разрушать, так же необходима вера, как и для того, чтобы созидать. Я добровольно ушел с той дороги, по которой идешь ты; я счел ее дурной. Разумеется, она была такой лишь в силу случайных обстоятельств. Если истинные служители нашего дела чувствуют себя призванными сделать еще одну попытку, значит, она снова сделалась возможной. Мне казалось, что уже нечего было ожидать от общества власть имущих и что нельзя его преобразовать, оставаясь в нем. Тогда, утратив, вследствие чрезмерной коррупции, надежду на то, что спасение снизойдет на народ, я поставил себя вне этого общества и посвятил свои последние годы и силы непосредственному воздействию на народ. Я обратился к бедным, слабым, угнетенным и облек свою проповедь в образы искусства и поэзии, которые они понимают, ибо любят их. Возможно, что я недооценил добрые инстинкты, еще не совсем угасшие у людей науки и у тех, кто стоит у власти. Я не видел их с тех пор, как, пресытясь их скептицизмом и нечестивыми предрассудками, с отвращением ушел от них, чтобы найти простые сердца. Возможно, что они могли измениться, исправиться и чему-то научиться. Впрочем, что я говорю? Нет сомнения, что за пятнадцать лет мир ушел вперед, что он очистился и вырос. Ибо все человеческое тяготеет к свету, а добро и зло смыкаются, устремляясь к Божественному идеалу. Ты хочешь обратиться к миру ученых, знатных и богатых, хочешь уравнять их с помощью убеждения, хочешь пленить даже королей, принцев и прелатов обаянием истины. В тебе кипят вера и сила, преодолевающие все препятствия и обновляющие все старое, все изношенное. Повинуйся, повинуйся же порыву Божественного вдохновения. Продолжай и возвеличивай наше дело! Подбери оружие, разбросанное на том поле битвы, где мы потерпели поражение!
И тогда между Спартаком и удивительным старцем завязалась беседа, которую я буду помнить всю свою жизнь. Ибо произошло чудо. Тот самый Рудольштадт, который, словно Орфей, вначале не хотел разговаривать с нами иначе, как с помощью звуков музыки, этот артист, давно уже променявший логику и чистый разум на цельное чувство, этот человек, которого бесстыдные судьи объявили помешанным и который соглашался слыть таковым, внезапно, движимый милосердием и любовью к Богу, сделал над собой чрезвычайное усилие и, превратясь в разумнейшего из философов, повел нас по пути к истинному знанию и к полной достоверности. Спартак, со своей стороны, обнаружил весь жар своей души. Один был совершенным человеком, и все его способности находились в гармонии; другой являлся как бы неофитом, преисполненным энтузиазма. Мне вспомнилось то место из Евангелия, где сказано, что Иисус беседовал на горе с Моисеем и пророками.