Эта крепость, слывшая в те времена неприступной, выстроена посреди пруда, образовавшегося при слиянии Гавеля с Шпрее. День омрачился, небо нахмурилось, и Консуэло, выполнив свой долг, ощутила апатию и изнеможение — обычное следствие подобных актов героического самопожертвования. Поэтому она вошла в предназначенный ей приют, даже не глядя по сторонам. Силы ее иссякли, и, хотя день был еще в разгаре, она, не раздеваясь, бросилась на постель и крепко заснула. К чувству усталости примешивалось у нее то чудесное спокойствие, какое дает чистая совесть, и, несмотря на то, что ложе ее было жестким и узким, она уснула там глубоким и сладким сном.
Она спала уже не так крепко, когда башенные часы вдруг звонко пробили полночь. Любой звук так сильно действует на музыкальный слух, что Консуэло окончательно проснулась. Приподнявшись, она поняла, что находится в тюрьме и что первую ночь ей предстоит провести в размышлениях, поскольку она проспала весь день. Перспектива бессонницы в темноте и полном бездействии не слишком ей улыбалась, но она сказала себе, что надо покориться и постараться как можно быстрее к этому привыкнуть. К своему удивлению, она не чувствовала холода, и отсутствие хотя бы этого физического страдания, сковывающего мысль, обрадовало ее. Снаружи жалобно выл ветер, дождь бил в стекла, и сквозь узкое оконце Консуэло видела лишь частую решетку, выделявшуюся на темной синеве заволоченного беззвездного неба.
В первые часы этой новой, дотоле неизвестной ей муки бедная узница сохраняла полную ясность духа, и ход ее мыслей отличался логичностью, рассудительностью и философской безмятежностью. Однако напряжение постепенно утомило ее мозг, и ночь начала казаться ей зловещей. На смену хладнокровным рассуждениям пришли неясные и причудливые грезы. Какие-то фантастические образы, тягостные воспоминания, смутные страхи завладели ею, и она оказалась в таком состоянии, которое не было ни сном, ни бодрствованием и когда все ее мысли, принимая отчетливые формы, казалось, реяли во мраке ее каморки. То ей казалось, что она на сцене, и она мысленно пела длинную арию, страшно ей надоевшую, но преследовавшую ее неотступно. То она видела себя в руках палача, с обнаженными плечами, перед тупой и любопытной толпой — ее хлестали плетьми, а король гневно смотрел на нее с высокого балкона, и Андзолето смеялся где-то в уголке. Наконец она впала в какое-то оцепенение, и призрак Альберта вдруг возник перед ее глазами; лежа в своей гробнице, он тщетно силился подняться, чтобы прийти к ней на помощь. Потом этот образ исчез, и ей показалось, что она спит на земле в пещере Шрекенштейна, а где-то далеко, в глубине грота, раздаются прекрасные, душераздирающие звуки скрипки Альберта, выражающие скорбь и мольбу. Консуэло действительно наполовину спала, и мелодия скрипки, лаская слух, вносила успокоение в ее душу. Музыкальные фразы лились так связно, а модуляции были так отчетливы, хотя звук их и ослабляла дальность расстояния, что Консуэло почти поверила в их реальность, хотя почему-то совсем не удивилась. Ей казалось, что этот фантастический концерт длился более часа и в конце концов затих, незаметно угаснув. Консуэло заснула по-настоящему, и, когда она вновь открыла глаза, уже забрезжил день.
Первым делом она осмотрела свою камеру. Накануне она даже не взглянула на нее, настолько нравственные переживания заглушили в ней все, касавшееся внешней стороны жизни. Это была голая, но чистая комнатка, теплая благодаря сложенной из кирпичей печке, которая топилась снаружи и потому не давала света, зато поддерживала вполне сносную температуру. Комнату освещало одно сводчатое окошечко, но она не казалась темной, так как стены были невысоки и выбелены известью.
Кто-то трижды постучал в дверь, и раздался громкий голос сторожа:
— Узница номер три, встаньте и оденьтесь. Через четверть часа к вам войдут.
Консуэло поспешно встала и успела прибрать постель до прихода тюремщика, который с почтительным видом принес ей дневную порцию хлеба и воды. У него была чопорная осанка бывшего дворецкого из приличного дома, и он так аккуратно и заботливо поставил на стол этот скудный тюремный рацион, словно подавал самый изысканный завтрак.
Консуэло бросила на него внимательный взгляд. Это был пожилой мужчина с добрым и неглупым лицом, в котором на первый взгляд не было ничего неприятного. На него была возложена обязанность прислуживать женщинам, так как он отличался безупречной нравственностью, хорошими манерами и умел держать язык за зубами. Шварц — такова была его фамилия, и он сообщил ее заключенной.
— Я живу под вами, — сказал он, — и, если вам случится заболеть, окликните меня через окно, я тотчас поднимусь.
— Вы женаты? — спросила Консуэло.
— Разумеется, — ответил он, — и, если вам потребуется помощь, моя жена будет к вашим услугам. Но сноситься с заключенными дамами ей позволяют только в случае их болезни. Это решает врач. Кроме того, у меня есть сын, и он разделит со мной честь прислуживать вам…
— Мне не понадобится столько слуг. Если позволите, господин Шварц, я буду иметь дело только с вами и с вашей женой.
— Я знаю, что мой возраст и моя наружность успокоительно действуют на дам. Но моего сына тоже нечего бояться. Это превосходный мальчик, благочестивый, кроткий и твердый духом.
Последние два слова тюремщик намеренно подчеркнул, и узница прекрасно поняла его.
— Господин Шварц, — сказала она, — по отношению ко мне вам не придется применять вашу твердость. Я прибыла сюда почти добровольно и отнюдь не собираюсь бежать. Пока со мной будут обращаться вежливо и в пределах приличия — а, кажется, именно так оно и будет, — я безропотно вынесу тюремные порядки, как бы они ни были суровы.