Графиня Рудольштадт - Страница 66


К оглавлению

66

К этим семейным горестям добавился и окончательный разрыв короля с Вольтером. Почти все биографы утверждают, что в этой постоянной борьбе роль Вольтера оказалась более почетной. Однако, вникнув глубже в отчеты о процессе, начинаешь понимать, что обе стороны были не на высоте и что, пожалуй, Фридрих вел себя чуть достойнее. Более хладнокровный, более жестокий, более эгоистичный, чем Вольтер, Фридрих не знал ни зависти, ни ненависти, а эти-то жгучие, но мелочные страсти и лишали Вольтера тех гордости и значительности, хотя бы даже показных, какими умел блеснуть Фридрих. Среди прочих неприятных размолвок, которые капля за каплей подготовляли взрыв, была одна, в которой имя Консуэло не упоминалось, но которая отягчила приговор, обрекший ее на забвение. Как-то вечером д’Аржанс читал Фридриху парижские газеты в присутствии Вольтера. В них сообщалось о происшествии с мадемуазель Клерон. В середине спектакля какой-то далеко сидевший зритель крикнул ей: «Погромче!», на что она по-королевски ответила: «А вы потише!», и, вопреки приказанию извиниться перед публикой, горделиво и с достоинством довела роль до конца, после чего была отправлена в Бастилию. Газеты добавляли, что это происшествие не лишает зрителей мадемуазель Клерон, ибо во время заключения ее будут под конвоем привозить из Бастилии в театр, где она будет играть Федру или Химену, а потом снова отвозить в тюрьму — и так до истечения срока наказания, который, как все предполагали и надеялись, не мог длиться долго.

Вольтер был очень дружен с Ипполитой Клерон, во многом способствовавшей успеху его трагедий. Это событие возмутило его, и он совсем забыл, что здесь, у него на глазах, происходит нечто аналогичное и даже более серьезное.

— Это отнюдь не делает чести Франции! — вскричал он, перебивая д’Аржанса. — Невежда! Предъявить столь глупое, столь грубое требование такой актрисе, как мадемуазель Клерон! Тупоголовая публика! Заставлять извиняться! Женщину! И притом очаровательную женщину! Педанты! Варвары!.. В Бастилию? Уж не померещилось ли вам это, маркиз? Женщину в Бастилию — в наше время? За остроумную, меткую фразу, сказанную так кстати? За восхитительную реплику? И где — во Франции!

— Очевидно, Клерон играла Электру или Семирамиду, — сказал король, — и господину Вольтеру следовало бы отнестись более снисходительно к публике, боявшейся упустить хоть одно слово.

В другое время замечание короля могло бы показаться Вольтеру лестным, но оно было произнесено с иронией, которая поразила философа и внезапно напомнила ему, что он совершил бестактность. Разумеется, у него хватило бы ума загладить ее, но он не пожелал. Язвительность короля разожгла его собственную, и он возразил:

— Нет, государь, даже если бы мадемуазель Клерон провалила роль в пьесе, которую написал я, это не изменило бы моего мнения о полиции, способной увезти в государственную тюрьму красоту, гениальность и беззащитность.

Этот ответ, присоединившись к сотне других, а главное, к тем оскорбительным словам и циничным насмешкам, которые передавали королю разные услужливые Пельницы, вызвали всем известный разрыв, послуживший Вольтеру поводом для самых забавных сетований, самых смешных проклятий и самых желчных упреков. Консуэло поэтому была еще более забыта в Шпандау, тогда как мадемуазель Клерон, окруженная триумфом и обожанием, спустя три дня вышла из Бастилии. Лишившись клавесина, бедная девушка вооружилась всем своим мужеством, чтобы продолжать петь и сочинять по вечерам. Это ей удалось, и вскоре она заметила, что ее голос и поразительный слух даже выиграли от этой трудной и безрадостной работы. Боязнь ошибиться еще больше обостряла ее внимание — она больше прислушивалась к себе, а это требовало упражнения памяти и огромного напряжения. Ее пение становилось еще более значительным, более глубоким, более совершенным. Что до композиций, то они приняли более безыскусственный характер, и мотивы, сочиненные ею в тюрьме, отличались необыкновенной красотой и какой-то торжественной печалью. Однако вскоре она почувствовала, что отсутствие клавесина отражается на ее здоровье и отнимает душевное спокойствие. Испытывая потребность в беспрерывном труде и не имея возможности отдохнуть от волнующих часов создания и исполнения своих произведений, заменив их чем-нибудь более легким — например чтением, она почувствовала, как лихорадка медленно завладевает ее организмом, как мрак окутывает все ее мысли. Эта деятельная, жизнерадостная, полная любви к людям натура не была создана для одиночества, не могла жить без привязанностей. И быть может, после нескольких недель она изнемогла бы под бременем этого сурового распорядка, если бы провидение не послало ей друга, и притом именно там, где она менее всего ожидала его найти.

XVIII

Под каморкой, занимаемой нашей узницей, в большой закопченной комнате с толстыми и мрачными сводами, на которых играли отблески огромного камина, полного железных кастрюль, ворчавших и певших на все лады, целыми днями возилось семейство Шварц, занятое сложными кулинарными маневрами. Покамест жена математически вычисляла, каким образом совместить наибольшее количество обедов с наименьшим количеством съестных припасов, муж, сидя за столом, испачканным чернилами и маслом, вдохновенно сочинял при свете постоянно горевшей в этом мрачном святилище лампы чудовищные счета, пестревшие самыми удивительными названиями блюд. Эти скудные обеды предназначались весьма значительному числу узников, которых услужливый тюремщик сумел включить в список своих нахлебников. Счета же предъявлялись потом их банкирам или родственникам, не подвергаясь предварительно проверке тех, кто пользовался этой роскошной пищей. В то время как ловкая супружеская чета трудилась так усердно, еще два персонажа, куда более мирные, ютились здесь же, возле камина, в тишине и безмолвии, совершенно чуждые радостям и выгодам махинаций дельцов. Первым был большой тощий кот, рыжий, плешивый, по целым дням вылизывавший свои лапы или же катавшийся в золе. Вторым был юноша, вернее — подросток, еще более неказистый. Последний вел созерцательную, бездеятельную жизнь и был целиком поглощен либо чтением толстой старой книги, еще более засаленной, чем кастрюли его матери, либо бесконечными мечтаниями, которые скорее походили на блаженный бред юродивого, нежели на раздумья мыслящего существа. Кота мальчик окрестил Вельзевулом — очевидно, по контрасту с тем именем, которое родители дали ему самому — с благочестивым и святым именем Готлиб.

66